— Они еще ходят? — удивился я.

— Они уже много лет не ходят, — ответила она.

— Зачем же вы их носите?

— Чтобы выглядеть шикарнее, — сказала она. — Но сейчас застежка сломалась. — Она протянула мне часы и, явно намекая на то, как разбогатела моя мать во время резни, заполучив бриллианты, сказала: — Нате! Возьмите и купите себе билет куда— нибудь, где будете счастливее, — в Великую депрессию или во вторую мировую войну.

Я не принял подарок.

— Или билет обратно, в то состояние, в котором вы пребывали до моего появления здесь. Впрочем, для этого вам билет не нужен. Все равно к нему вернетесь, как только я уеду.

— Тогда, в июне, я был всем доволен, — сказал я, — а тут вы на голову свалились.

— Да, — сказала она, — и весили на пятнадцать фунтов меньше, были в десять раз бледнее, в сто раз апатичнее, а уж по части вашей неряшливости, так я с трудом заставляла себя приходить на ужин. Проказу боялась подцепить.

— Вы очень добры, — сказал я.

— Я вернула вас к жизни, — сказала она. — Вы мой Лазарь. Но Иисус всего лишь вернул Лазаря к жизни. А я не только вернула вас к жизни, я заставила вас писать автобиографию.

— Тоже, полагаю, пошутить захотелось? — сказал я.

— Пошутить?

— Как с холлом, — сказал я.

— Эти картины вдвое значительнее ваших, надо только их преподнести.

* * *

— Вы их из Балтимора выписали? — спросил я.

— Нет. Неделю назад на антикварной выставке в Бриджхемптоне я случайно встретила другую коллекционершу, которая мне их продала. Сначала я не знала, что с ними делать, и спрятала их в подвале за Сатин-Дура-Люксом.

— Надеюсь, эти детские какашки — не Сатин-Дура-Люкс?

— Нет. Только идиот мог использовать Сатин-Дура-Люкс. А хотите, я скажу вам, чем замечательны эти картины?

— Нет, — отрезал я.

— Я очень старалась понять ваши картины и отнестись к ним с уважением. Почему бы вам не попробовать посмотреть так же на мои?

— Известно ли вам, что означает слово «китч»? — спросил я.

— Я написала роман, который так и называется — «Китч», — сказала она.

— Я его прочла, — вмешалась Селеста. — Там парень все убеждает свою девушку, что у нее плохой вкус, а у нее и правда плохой вкус, но это совсем не важно.

— Значит, по-вашему, эти картины, эти девочки на качелях — не серьезное искусство? — усмехнулась миссис Берман. — Но попытайтесь представить, о чем думали люди викторианской эпохи, смотревшие на эти картины, а думали они о том, какие страдания, какие несчастья станут вскоре уделом многих из этих невинных, счастливых крошек — дифтерия, пневмония, оспа, выкидыши, насильники, бедность, вдовство, проституция, и смерть, и погребение на кладбище для бедняков и бродяг.

У подъезда послышалось шуршание шин.

— Пора, — сказала она. — Может, вы и не переносите по— настоящему серьезной живописи. Тогда, наверно, вам лучше пользоваться черным ходом.

И она удалилась!

16

Не успел «феррари» психиатра с ревом испариться в лучах заката, как кухарка заявила, что они с дочерью тоже покидают дом.

— Считайте, что я вас, как положено, предупредила — за две недели, — сказала она.

Еще не хватало!

— Почему такое внезапное решение? — спросил я.

— Ничего внезапного. Селеста и я уже собирались уехать, как раз перед появлением миссис Берман. Здесь было так мертво. Она все оживила, и мы остались. Но договорились друг с другом, что, когда она уедет, мы тоже уедем.

— Но ведь вы мне так нужны, — сказал я. — Как мне уговорить вас остаться?

А сам думал: Боже мои, у них комнаты с видом на океан, приятели Селесты вытворяют тут, что хотят, выпивай себе бесплатно и закусывай, сколько душе угодно. Кухарка может пользоваться, когда хочет, любым автомобилем, а плачу я ей как кинозвезде.

— Могли бы уже выучить, как меня зовут, — сказала она.

Что происходит?

— Выучить? — переспросил я.

— В разговорах вы вечно называете меня «кухарка». А у меня есть имя. Меня зовут Эллисон Уайт.

— Господи! — с наигранной веселостью запротестовал я. — Прекрасно знаю. Ведь я каждую неделю выписываю чек на ваше имя. Может быть, я пишу его с ошибкой или неправильно заполняю форму на социальное обеспечение?

— Вы только и вспоминаете обо мне, когда чек подписываете, а может, и тогда нет. А пока миссис Берман не приехала, и Селеста была в школе, нас с вами во всем доме всего двое и было, и спали мы под одной крышей, и вы ели приготовленную мной еду…

Она умолкла. Видно, решила, что сказано достаточно. Понимаю, ей не легко это далось.

— Итак? — сказал я.

— Все очень глупо, — выдавила она.

— Не знаю, глупо или нет.

И тут она выпалила:

— Я вовсе не собираюсь выходить за вас замуж!

О Господи!

— Разве кто-то собрался жениться? — спросил я.

— Просто хочу, чтобы во мне человека видели, а не пустое место, раз уж приходится жить под одной крышей с мужчиной, любым мужчиной. — И сразу же поправилась: — С любым человеком.

До ужаса похоже на то, что говорила моя первая жена Дороти: часто я обращаюсь с ней так, будто у нее даже имени нет, будто и самой-то ее нет. А кухарка снова будто за Дороти повторяет:

— Вы, видно, женщин до смерти боитесь, — сказала она.

— Даже меня, — вставила Селеста.

— Селеста, — сказал я, — у нас ведь с тобой все хорошо, разве нет?

— Это потому, что вы считаете меня глупой.

— Молодая она еще слишком, вот вы ее и не боитесь, — сказала мать.

— Стало быть, все уезжают. А Пол Шлезингер где?

— Ушел, — отозвалась Селеста.

* * *

За что мне все это? Я всего-то навсего на один день уехал в Нью-Йорк и дал возможность вдове Берман перевернуть холл вверх дном!

И вот, превратив мою жизнь в руины, она развлекается в обществе Джеки Кеннеди!

— О, Боже! — выдавил я наконец. — Да вы же, теперь я понял, терпеть не можете мою знаменитую коллекцию!

Они вздохнули с облегчением — наверно, оттого, что я перевел разговор на тему, которую легче обсуждать, чем отношения между мужчиной и женщиной.

— Да нет, — сказала кухарка — нет, извините, не кухарка, а Эллисон Уайт, да-да, Эллисон Уайт! Это очень видная женщина с правильными чертами лица: подтянутая фигура, красивые каштановые волосы. Вся беда во мне. Я-то совсем не видный мужчина.

— Просто я ничего в них не понимаю, — продолжала она. — Конечно, образования-то никакого. Если б я посещала колледж, может, в конце концов и поняла бы, как они прекрасны. Мне нравилась одна, но вы ее продали.

— Какая же? — Я немножко воспрял духом, надеясь хоть на какой-нибудь просвет в этой катастрофе: хоть одна из моих картин, пусть проданная, произвела-таки впечатление на этих неискушенных людей, значит, даже их такая живопись может пронять.

— На ней два черных мальчика и два белых, — сказала она.

Я мысленно перебрал свои картины: какую же из них простые, но наделенные воображением люди могли так истолковать? На какой два черных и два белых пятна? Скорее всего, Ротко, это в его духе.

И тут до меня дошло, что она говорит о картине, которую я никогда не считал частью коллекции, а хранил как память. Написал ее не кто иной, как Дэн Грегори! Это журнальная иллюстрация к рассказу Бута Таркингтона про драку двух черных и двух белых мальчишек в глухом переулке городка где-то на Среднем Западе, да еще в прошлом веке.

Видно, разглядывая эту иллюстрацию, они спорили: подружатся ли мальчишки или разбегутся в разные стороны. В рассказе у черных мальчиков были смешные имена Герман и Верман.

Мне часто приходилось слышать, что никто не рисовал черных лучше Дэна Грегори, хотя рисовал он их исключительно по фотографиям. Когда я появился у него, он первым делом сообщил, что у него в доме не было и не будет черных.

«Вот потрясающе», — подумалось тогда мне. Довольно долго все, что он говорил и делал, казалось мне потрясающим. Тогда я хотел стать таким же, как он, и, к сожалению, во многих отношениях стал.