— А с портретами что? Закрасили краской?

— Нет, — ответил я. — Шесть лет они оставались на листах. Но однажды днем я пришел в подпитии домой и обнаружил, что исчезли жена, дети, портреты, а оставлена только записка, в которой Дороти писала, что они исчезли навеки. Портреты она вырезала и взяла с собой. Две здоровенные дыры вместо них остались, вот и все.

— Должно быть, плохо вам было, — сказала миссис Берман.

— Да. За несколько недель до этого покончили с собой Поллок и Китчен, а мои картины начали осыпаться. И когда я увидел в пустом доме эти две квадратные дыры… — Я остановился и замолчал. Потом сказал: — Ладно, неважно.

— Договорите, Рабо, — попросила она.

— Никогда такого не ощущал, наверное, и не придется, но был близок к тому, что ощутил мой отец, молодой учитель, обнаружив, что из всей деревни он один уцелел после резни.

* * *

Шлезингер тоже никогда не видел, как я рисую. Уже несколько лет я жил здесь, и вот он пришел в амбар посмотреть, как я пишу. Я приготовил натянутый и загрунтованный холст размерами восемь на восемь и собирался роликом нанести на него Сатин-Дура-Люкс. Выбрал жжено-оранжевый с зеленоватым оттенком цвет под названием «Венгерская рапсодия». Откуда же мне было знать, что Дороти как раз в это самое время покрывает жирным слоем «Венгерской рапсодии» нашу спальню. Но это отдельная история.

— Рабо, скажи, — спросил Шлезингер, — а если тем же роликом ту же краску нанесу я, это тоже будет картина Карабекяна?

— Конечно, — сказал я, — при условии, если ты умеешь все, что умеет Карабекян.

— А что именно?

— Вот что. — Я подхватил немножко пыли, скопившейся в выбоине на полу, и двумя руками одновременно, секунд за тридцать нарисовал на него шарж.

— Господи! — сказал он. — Понятия не имел, что ты так рисуешь!

— Перед тобой человек, который может выбирать, — сказала я. И он ответил:

— Да, это так. Это так.

* * *

Шарж я покрыл несколькими слоями «Венгерской рапсодии» и наложил полосы, которые были чисто абстрактной живописью, а для меня, хоть никто об этом не знал, означали десять оленей на опушке леса. Олени находились у левого края. Справа я нанес вертикальную красную полосу, для меня — опять же в тайне для всех — это была душа охотника, который целится в оленя. Я назвал картину «Венгерская рапсодия б», и ее купил музей Гугенгеймл.

Картина находилась в запаснике, когда, как и другие мои работы, начала осыпаться. Хранительница запасника, случайно проходившая мимо, увидела полосы и хлопья Сатин-Дура-Люкс на полу и позвонила спросить, как можно восстановить картину и что было не в порядке с хранением. Не знаю, где она была в прошлом году, когда мои картины начали осыпаться, о чем тогда было много разговоров. Но она проявила готовность признать, что, возможно, в музее не соблюдается нужная влажность или какие-то другие условия. Брошенный всеми и окруженный неприязнью, я жил в то время, забившись, как зверек, в свой картофельный амбар. Но телефоном все-таки пользовался.

— И еще меня поразила, — продолжала женщина, — какая-то огромная голова, которая выступила на полотне.

Разумеется, это был нарисованный грязными пальцами шарж на Шлезингера.

— Известите Папу Римского, — сказал я.

— Папу?

— Да, Папу. Может, это такое же чудо, как Туринская плащаница, а?

Читателям помоложе следует объяснить, что Туринская плащаница — кусок холста, в который был завернут покойник, а на этом холсте сохранился отпечаток взрослого мужчины, распятого на кресте, по заключению ряда компетентных современных ученых, около двух тысяч лет назад. Очень многие думают, что в плащаницу было завернуто тело Иисуса Христа, и плащаница — главная святыня собора Сан Джованни Баттиста в Турине.

Вот и я подшутил над гугенгеймовской дамой — уж не лицо ли Иисуса проступило на полотне, чтобы предотвратить третью мировую войну.

Но она на шутку не отреагировала.

— Да, я не откладывая позвонила бы Папе, если бы не одно обстоятельство.

— Какое же?

— Дело в том, что у меня был роман с Полом Шлезингером.

* * *

Как и всем пострадавшим, я предложил ей в точности переписать для музея картину более прочными красками, использовав материалы, которые наверняка переживут улыбку Моны Лизы.

Но музей Гугенгейма, как и все остальные, отверг это предложение. Никому не хотелось испортить курьезную сноску, которой я стал в истории живописи. Еще чуть-чуть повезет и попаду в словари, где обо мне напишут:

кар-а-бек-ян, (муж. род, по имени Рабо Карабекян, США, XX в., художник)

— фиаско, которое терпит человек, когда по причине собственной глупости или легкомыслия, или того и другого, полностью гибнут плоды его труда и репутация.

34

Я не захотел ничего рисовать миссис Берман, и она сказала:

— О, вы просто упрямый мальчишка!

— Нет, упрямый старый джентльмен, который изо всех сил оберегает свое достоинство и чувство самоуважения.

— Ну, пожалуйста, скажите только, какого рода вещь в амбаре — животные, овощи, минералы? — не унималась она.

— Все вместе.

— Большое?

Я ответил правду:

— Восемь футов высотой и шестьдесят четыре длиной.

— Опять вы меня дурачите, — решила она.

— Конечно, — не возражал я.

В амбаре было восемь натянутых на рамы и загрунтованных холстов размером восемь на восемь футов, поставленных впритык друг к другу. Все вместе — я ей не соврал — занимало поверхность протяженностью шестьдесят четыре фута. Это сооружение походило на ограду, разделявшую амбар на две равных части, и не падало, потому что сзади его подпирали деревянные брусья. Это были те самые полотна, которые осыпались и потеряли краску, а когда-то считались моим самым знаменитым, а потом самым печально знаменитым детищем, украшавшим, а потом превратившим в посмешище вестибюль одной компании на Пятой авеню — «Виндзорская синяя 17».

* * *

Вот как я снова стал их обладателем за три месяца до смерти Эдит.

Их нашли под замком на самом нижнем из трех подземных этажей небоскреба Мацумото, которое раньше принадлежало компании ДЖЕФФ. Опознала их по кое-где уцелевшим остаткам Сатин-Дура-Люкса пожарный инспектор страховой компании Мацумото, которая осматривала подвалы с целью выяснить, нет ли там чего-нибудь пожароопасного. Обнаружила запертую стальную дверь, и никто не знал, что за ней.

Инспектор получила разрешение взломать дверь. Это была женщина, причем, как она сказала мне по телефону, первая женщина пожарный инспектор в компании, да к тому же еще негритянка.

— Сразу двух зайцев убила, — рассмеявшись, сказала она. Очень у нее приятный был смех. Ни злобы, ни издевки. Предложив вернуть мне полотна, так как компанию Мацумото они не интересуют, она думала лишь о том, что добро пропадает.

— Кроме меня, всем это безразлично, так что вы уж скажите, что делать. Правда, доставку вам придется взять на себя.

— А как вы догадались, что это такое? — спросил я. Оказывается, она, учась в школе медсестер в Скидморколледже, выбрала в качестве одного из факультативных курсов «Понимание искусства». Получила диплом медсестры, как и моя первая жена Дороти, но вскоре бросила это занятие, потому что доктора, по се словам, относились к ней как к идиотке и рабыне. Кроме того, рабочий день был очень длинный, и платили неважно, а у нее сирота-племянница, и не только деньги нужны, но приходится и время выкраивать, чтобы девочка не скучала.

На лекциях по истории искусства им показывали слайды выдающихся картин, и два слайда были — «Виндзорская синяя 17» до и после того, как она осыпалась.

— Это ваш преподаватель ее выбрал? — спросил я.

— Хотел немножко оживить свой курс. Уж очень он был серьезный.

* * *

— Так нужны вам эти холсты? — спросила она. Я молчал, и она начала кричать в трубку: